В подвале старой корчмы Степан искал спрятанную кассу, а нашел Подпечника — иссохшую тварь с пальцами, завязанными в узлы, как старые корни. — Барин Головин мне глаза отдал, чтобы клад не видеть, — прохрипело существо, выпрямляясь в тесном своде. — А ты мне свои уши отдай, чтобы криков своих не слышать. Степан бросился к выходу, но кирпичный пол под ногами стал мягким, как гнилое мясо. Стены сомкнулись, сдавливая ребра. Тварь в мгновение оказалась за спиной, обхватив его шею ледяными, шероховатыми лапами. Последнее, что он почувствовал перед тем, как тьма залила глаза — как острый, костяной палец медленно и со смаком входит в его ушной канал, выскребая саму возможность позвать на помощь.
Есть игра на такую тематику. Black book. Древнерусские приколы, мифы, сказания. В тексте полно старорусских слов и выражений (ничего, переводят для тупых) Бегаешь ебошишь нечисть всякую, кулстори проходишь Боевка своеобразная, карточная. Графона не привезли. Делали полтора землекопа
>>333299648 (OP) Кизя числился в пахолках у местного гарбаря Ивасина. Тот кожевничал, а вдобавок промышлял тем, что учил грамоте да счету недорослей из местных, снимая угол в жидовской части местечка, аккурат у болотного притока Тясмина. Помимо науки, Ивасин заставлял Кизю и еще двоих школяров — Грицька да малого Семку — таскать из поймы ведрами жирную, сизую глину, пахнущую тухлой рыбой и болотной ржавью. За каждый вечер такой каторги мастер отсыпал хлопцам по паре медных шагов, на которые можно было купить разве что маковых коржей у шинкаря. Одним вечером, когда местечко уже затянуло сырым озерным туманом, а у жидов в окнах загорелись субботние свечи, Ивасин не отпустил хлопцев по домам. — Спускайтесь в погреб, отроки, — глухо сказал кожевник, вытирая серые от засохшей грязи пальцы о подол вышиванки. — Сдадим последний урок. Мальчишки спустились по склизким дубовым ступеням. Внизу, в сырой глубине смердело стоячей болотной водой. В желтом свете каганца хлопцы обомлели: посреди погреба возвышалась огромная, в полтора человеческих роста, глиняная баба - безобразная, со слепыми впадинами вместо глаз и тяжелыми, как мельничные жернова, кулаками. Тварь, слепленная из принесенной ими грязи, казалось, дышала в темноте. – Глина сохнет, – прошептал Ивасин, запирая тяжелый засов за их спинами и доставая из-за пазухи широкий закройный нож. – Земля без крови – просто прах...
Дорога через черную майскую пашню казалась бесконечной. Ямщик Михей вез ночного попутчика, взятого у постоялого двора за приличную цену — целый целковый серебром. Тот всю дорогу молчал, забившись в глубь телеги и низко надвинув помятый картуз. На глухом повороте у старого погоста колесо с треском влетело в колдобину. Телегу швырнуло. Картуз с головы незнакомца слетел в грязь. Михей обернулся, чтобы выругаться, но слова застряли в горле. В блеклом свете луны перед ним сидел человек в добротном купеческом кафтане. Но из-под воротника вверх уходила абсолютно гладкая, ровная стена бледной плоти. Без единой складки, без ноздрей, без глазниц. Жуткое, глухое безликое яйцо, обтянутое серой кожей. Михей в ужасе потянулся за кнутом, но в этот момент гладкая кожа посреди чудовищной головы натянулась, лопнула с мокрым хрустом, и из образовавшейся щели высунулся черный, сухой человеческий язык, задрожавший на ветру.
В блеклом свете луны перед ним сидел человек в добротном купеческом кафтане. Но из-под воротника вверх уходила абсолютно гладкая, ровная стена бледной плоти. Без единой складки, без ноздрей, без глазниц. Жуткое, глухое безликое яйцо, обтянутое серой кожей. Михей в ужасе потянулся за кнутом, но в этот момент гладкая кожа посреди чудовищной головы натянулась, лопнула с мокрым хрустом, и из образовавшейся щели высунулся черный, сухой человеческий язык, задрожавший на ветру.
Внизу, в сырой глубине смердело стоячей болотной водой. В желтом свете каганца хлопцы обомлели: посреди погреба возвышалась огромная, в полтора человеческих роста, глиняная баба - безобразная, со слепыми впадинами вместо глаз и тяжелыми, как мельничные жернова, кулаками. Тварь, слепленная из принесенной ими грязи, казалось, дышала в темноте.
В подвале старой корчмы Степан искал спрятанную кассу, а нашел Подпечника — иссохшую тварь с пальцами, завязанными в узлы, как старые корни. — Барин Головин мне глаза отдал, чтобы клад не видеть, — прохрипело существо, выпрямляясь в тесном своде. — А ты мне свои уши отдай, чтобы криков своих не слышать. Степан бросился к выходу, но кирпичный пол под ногами стал мягким, как гнилое мясо. Стены сомкнулись, сдавливая ребра. Тварь в мгновение оказалась за спиной, обхватив его шею ледяными, шероховатыми лапами. Последнее, что он почувствовал перед тем, как тьма залила глаза — как острый, костяной палец медленно и со смаком входит в его ушной канал, выскребая саму возможность позвать на помощь.
>>333301287 > – Глина сохнет, – прошептал Ивасин, запирая тяжелый засов за их спинами и доставая из-за пазухи широкий закройный нож. – Земля без крови – просто прах... Пафосно. Напомнило момент из второго Гоголя
>>333299648 (OP) Беглый рекрут Васька нашёл их в сыром овраге у разъезженного большака – добротные, яловые сапоги, смазанные дёгтем. Кожа мягкая, ни единой трещины. Радуясь невероятной удаче, Васька тут же скинул свои рваные лапти и натянул обновку. Сапоги сели как влитые, словно под его ногу шились. Вечером он заночевал в заброшенной лесной избушке. Ноги под конец дня дико заныли и отекли. Васька упёрся руками в каблук, потянул – голенище не поддалось. Он рванул сильнее, сдирая зубы от внезапной, дикой боли, будто тянул за собственное мясо. Он судорожно схватил нож, чтобы распороть голенище, но в этот момент пальцы внутри обуви шевельнулись сами собой. Ноги Васьки резко, против его воли, опустились на земляной пол. Сапоги уверенно развернули его тело к выходу и зашагали прочь из избы, унося бьющегося в беззвучном крике парня обратно в темную глубь болот, где в трясине терпеливо ждал их прежний, безногий хозяин.
>>333299648 (OP) Глухой рык из хлева подняли холопа Пахома среди ночи. Во дворе исходившая грязной пеной жучка выламывала дверь овчарни. Пахом бросился наперерез, но тварь с визгом впилась ему в предплечье и тут же растворилась в темноте двора. За пару вздохов яд из укуса выжег рассудок. Пахом кинулся к пожарной бочке, чтобы обмыть укус, но стоило ему увидеть колеблющуюся гладь воды, как горло сковал дикий, удушающий спазм. Свеча в доме еще не нагорела на полпальца, как холоп окончательно одичал, превратившись в слепую, крушащую всё на пути тварь. Бросив топор, Пахом выбил плечом дубовую дверь дома. Не чувствуя боли, он пер буром сквозь темноту, ломая мебель и яростно клацая зубами в поисках живого мяса. В спальне на втором этаже, вжавшись в подоконник, трясся барин. Порох сыпался мимо полки кремниевого пистолета от бешеной дрожи в пальцах. А снизу, сотрясая половицы, по лестнице уже поднимались тяжелые, шлепающие шаги.
>>333307005 Ну потому что кремниевый замок у пистолета был, не тупи. Видел на зажигалках колёсико? Вот подобная поебота (кремень) поджигала затравку на затравочной полке. Пиздец, я ж вроде не старый...
К слову - откуда всё это? Из игры, упомянутой в треде? Гугл не гуглится, искусственные идиоты выдают мне какого-то протоукра, ни одно из его якобы произведений тож не гуглится. Прикольно выглядит, я б почитал.
>>333299648 (OP) >острый, костяной палец медленно и со смаком входит в его ушной канал, выскребая саму возможность позвать на помощь мне эта логика резанула глаза, хотя это я возможно что то не понимаю. как связаны слух и возможность позвать на помощь?
>>333308286 гандон я для кого сука сиду и печатаю по 15 минут эту дрисню блять, я хотел разбавить хорошим боди хорром здешнюю борду не про ебучие хрущи и говно пасты из 2010ых.
>>333307998 ну мы же не учебник нейробиологии обсуждаем, а коротенький хоррор рассказ. так то ты прав по сути, но эта логика по стилю сильно выбивается >>333308354 очень даже хорошо у тебя получается. мне зашло
Тимирязевский лес не прощает запаха пота. Николай крестьянский сын — знал это лучше всех. Он таскал пудовые гири на поляне, где даже сороки замолкали, а стволы берёз гнулись к земле, будто молясь его железному ритму. Он был гиревиком старой школы: спина — дуга, хват — мёртвый, грудь — на выдох. Но пассивным его делало не тело, а взгляд — когда он опускал гирю, он опускал и глаза, потому что лес смотрел в ответ.
В ту ночь он вышел без фонаря. Луна висела как гиря на вытянутой руке неба. Конан положил ладонь на холодный чугун и почувствовал — гиря дрожит. Не от его мышц, а изнутри. Он дёрнул руку, но кожа прилипла. Металл стал тёплым, потом горячим, и вдруг из ушка гири, как червь из яблока, высунулся палец. Длинный, белый, с грязным ногтем.
— Ты носишь меня, Конан, — сказал голос из-под земли. — Носишь, поднимаешь, роняешь. Но кто носит тебя?
Николай рванулся, но гиря приросла к ладони. Палец обвил его запястье, и лес качнулся. Из каждой гири, что стояла вдоль тропы, полезли руки — худые, мужицкие, с мозолями. Они хватали его за лодыжки, за поясницу, за то место, которое привыкло принимать, а не отдавать.
— Ты думал, ты тянешь вес? — прошептал голос из самой большой гири, той, что Конан поднимал на прощание. — Это вес тянет к себе своё. Всю твою мягкую, покорную глубину.
Он попытался крикнуть, но из горла пошла металлическая стружка. Гири подтягивались к нему, как щенки к миске. Последнее, что он увидел — собственное отражение в выпуклом чугуне: глаза стали чёрными, уши — залиты свинцом, а рот раскрыт в беззвучном рывке.
Утром на поляне нашли только гири. Сорок семь штук. Все стояли ровным строем, и одна, самая большая, была чуть теплее других. А рядом, на мху, — пара стоптанных чёрных кроссовок. Внутри левого — сырой, неостывший песок, будто кто-то высыпал горсть речного дна.
С той поры гиревики обходят этот лес стороной. Говорят, если долго смотреть на чугун, он начинает тяжелеть на глазах — не от веса, а от того, что внутри. От той пассивной, звенящей пустоты, которую когда-то звали Николаем.
В Тимирязевском бору, где сосны-великаны в три обхвата да мох седой до неба, жил Николай, крестьянский сын, по прозвищу Конан. Гиревик старой школы — пудовые ядра как пушинки метал, оттого и кликали его бабы лесным богатырем. Да только не было в нём богатырской тяги к девицам: душою он льнул к мужской ласке, к тёплому плечу да грубому голосу, а сам в любовном деле предпочитал быть покорным, словно лебедь под крылом сокола.
Однажды под вечер, когда туман стелился по земле змеёй, явился к его землянке незнакомец — статный, чернобровый, в чёрном кафтане, шитом серебряной нитью. Очи — без дна, голос — как мёд с перцем. «Здрав будь, Конан, — молвил он. — Слышал я о твоей силе, да не о той, что в жилах, а о той, что в сердце. Долог был мой путь сквозь чащобу, дозволь обогреться».
Смутился Николай, давно не чуял такой истомы. Впустил, хлебом-солью угостил, а гость всё ближе садится, руку на плечо кладёт. Потемнело в глазах у гиревика — нечистая то была сила, а он, словно отрок несмышлёный, поддался. Целовал его пришелец в уста, шептал: «Будь моим, навеки скую с собой, станешь мне тёплой постелью в моём чертоге подземном».
Наутро понял Конан — не человек это был, а леший-оборотень, что душит молодцов в болотах. Хотел убежать, да ноги не слушались: из живота у него уже корни лезли, опутывали нутро. Так и сгинул гиревик старой школы, ставший послушной невестою лесного хозяина. Даже гири его чугунные в землю ушли — некому больше поднимать в Тимирязевском лесу.
В Тимирязевском парке, средь дубов-исполинов да гранитных валунов, стояла лесная качалка — три гири чугунные, ложе из вековой коряги, мох вместо перины. Здесь и жил Николай, крестьянский сын Романов, по прозвищу Конан. Гиревик старой школы: двухпудовки ломал как сухари, спину гнул, а в душе таил одно — тоску по мужской ласке. Пассивный нравом, покладистый телом, ждал он того, кто, как медведь, обнимет да приголубит.
Но пришёл к нему не медведь, атеневой точик— бусурманин из-за земель неведомых, ростом с телеграфный столб, в халате чёрном, с кинжалом из лунного камня. Глаза — без зрачков, руки — верёвки смоляные. «Слыхал я, Конан, — шепнул он голосом, от которого хвоя осыпалась, — что ты ищешь хозяина. Я пришёл: ляжешь под меня — точу твою плоть до кости, сделаю из тебя вещь безвольную».
Ужаснулся Николай, да поздно: тень бусурманина уже стелилась по земле, прорастала в суставы, вязала жилы. Теневой точик не просто мучил — он вытягивал из гиревика всю мужскую стать, оставляя дрожащую оболочку. Конан, пассивный по природе, стал игрушкой злой силы: точик точил его и днём и ночью, высасывая силушку, пока от прежнего богатыря не остался лишь скелет, закутанный в гиревые цепи. И до сих пор, если ночью подойти к качалке, слышно, как скрежещет его тень под тихим смехом бусурманина.
Спаси меня, Господи, от наваждения. Я, Николай Романов по прозвищу Конан, гиревик из Тимирязевского леса, с детства силушкой мерялся — не было равных. А ныне сам себе не рад.
Всё началось с того, что я принял в душу свою грех пассивный. Не буду таить: приглянулся мне мужик — плечист, русоволос, пришёл в качалку из соседней деревни. Жарко стало у меня в груди, хотел я ему подставиться, покориться. Но как только приоткрыл я сердце, тут же пожалел.
Той же ночью, когда я возвращался через парк, настиг менятеневой точик. Вышел из-за старого дуба — не человек, а чёрная яма в образе. Глаз нет, а смотрят. И голос — будто камни трутся: «Ты, Конан, сам открылся. Теперь я войду».
И вошёл. В каждую гирю железную, в каждый блин, что я руками мял. Теперь только притронусь к снаряду — вижу морок: точиковы соплеменники встают из земли, тянут руки кривые, и тело моё само тянется к ним. Качалка стала адом. Вместо пара — серный дым, вместо крепких мужиков — тени с ножами.
Самое страшное: я не могу уйти. Люблю я эту тяжесть, люблю звон железа. И точик знает. Он приходит по ночам, садится на лавку у баньки, скалит зубы, острые, как у щуки: «Пока сам не захочешь, не отпущу. А ты хочешь, Конан, ты без меня не можешь».
И правда — ночами мне снится, как я снова молодой и сильный, а он гладит меня по спине железной рукой. И я просыпаюсь в холодном поту, но снова иду в качалку. Потому что там ждёт моя погибель, и она слаще мёда.
Молись, брат, чтобы не повстречать тебе в Тимирязевском парке точика. А если повстречаешь — беги. Я уже не убегу.
Было то во темном бору Тимирязевском, где пни замшелые стоят, аки идолища поганые, и туманы стелются по земле, словно саван мертвеца. Ходил там отрок Николай, по прозванью Конан, крестьянский сын Романовых. Телом могуч — гири пудовые одной рукой выжимал, спину гнул, словно медведь-шатун. А душой был тих и кроток, и лежало на сердце его тайное влечение к мужам сильным, дабы не самому ломить, а быть под ними, яко лебедь под орлом.
В одну из ночей, когда месяц-серп кровавой просекой над парком встал, встретил Конан у лесной качалки старца. На старце том порты были из человечьей кожи, а глаза — два болотных огонька. Молвил старец голосом, что из земли прет: «Слышал я, Конан, что гирю ты поднимаешь неподъемную. А слабо тебе, отроче, гирю мою поднять? Не железом кована, не свинцом лита — а из ребер твоих братов неупокоенных, что в земле сырой сгнили?»
И кинул старец наземь гирю — черную, смрадную, и стон пошел от нее, будто сто грешников разом завыли. Обхватил ее Конан руками, а она к ладоням прилипла, холодом могильным жжет. И чует отрок — не гиря это, а тело мужичье, упругое и нагое, и член у того тела востро стоит, яко копье татарское.
Задрожал Конан, но от плоти этой отвратиться не смог — сладко стало ему, страшно и падко. Припала гиря-мертвец к нему, сдавила, вдавила в сырую землю. И пошли они плясом поганым, и трещали кости Конановы, и из уст его вырывался не крик — а вой. А старец хохотал: «Ты, Конан, силой славился, а сгинешь от похоти своей!»
И рвали тело Конана не когти — а живые мышцы той гири кощной, и пила она его душу, пока не выпила до дна. Наутро нашли в лесной качалке лишь пустую рубаху, а рядом — гирю в чёрных мухах. И не поднял её никто, ибо весила она три пуда человечьей тоски.
В тёмной чаще Тимирязевского бора, где пни гнилые черным мохом обросли, стояла качалка Конанова. И был тот Конан — крестьянский сын Николай Романов, гиревик старой школы: спину гнул, жилы рвал, а душой таял по мужам могучим, чтобы самому быть под ними, яко подклад под седлом.
Однажды в вечер глухой, когда солнце за лес ушло, а туман пополз по траве, явился из ельника мужик — высокий, плечистый, в рубахе из бересты, а глаза зеленые, светятся во тьме, ровно у волка. И молвил голосом, что мох шевелит:
— Здрав будь, Конан. Слышал я, ты гири поднимаешь неподъемные. А со мной силой помериться не хочешь ли? Без железа, без чугуна — грудь на грудь, тело на тело.
И понял Конан, что то не человек, а Лесной Хозяин — дух бора древнего, что силу из богатырей пьет через похотную муку. Но уж больно сладок был тот мужик статью своей — широк в кости, пахуч смолой. И согласился отрок.
Схватились они. Да не на кулаках — а обнялись, сплелись, и пошла борьба не на живот, а на смерть. Лесной Хозяин навалился на Конана, прижал к земле сырой, и вошел в него корнями — не телесными, а чревными. Ломил он спину Конанову, выворачивал суставы, а сам шептал:«Будь моей невестой, русский молодец, землей тебя сделаю, травой прорасту из костей твоих».
И текли из Конана слезы, и семя, и сила — все уходило в землю под ним. А Лесной Хозяин ржал, и сосны гнулись от того хохота. К утру нашли друзья-гиревики на качалке только кучу прелой листвы, а рядом — гирю пудовую, и на ней надпись, будто пальцем по коре:«Не поднять тебе больше, Конан. Ты ныне мой — и в земле, и в недрах, и в корнях».
И сгинул Николай-Конан. А по ночам в парке Тимирязевском слышен тяжкий вздох, и сосны скрипят, словно кто-то спину гнет под невидимой гирей. И шепчут старые гиревики, что Лесной Хозяин и теперь держит его в объятиях — вечных, сырых, неотпускающих.
— Барин Головин мне глаза отдал, чтобы клад не видеть, — прохрипело существо, выпрямляясь в тесном своде. — А ты мне свои уши отдай, чтобы криков своих не слышать.
Степан бросился к выходу, но кирпичный пол под ногами стал мягким, как гнилое мясо. Стены сомкнулись, сдавливая ребра. Тварь в мгновение оказалась за спиной, обхватив его шею ледяными, шероховатыми лапами.
Последнее, что он почувствовал перед тем, как тьма залила глаза — как острый, костяной палец медленно и со смаком входит в его ушной канал, выскребая саму возможность позвать на помощь.